Бреев встал, ощетинился, взмахнул рукою и выговорил с тихой, жуткой яростью:
— Р-русский царь должен быть страшен, жесток! Даже — видом страшен, не токмо характером. Или — сказочный красавец, или такой же сказочный урод, а — русский царь должен быть страшен и жесток…
Растирая горло, он подошел к окну, громко отхаркнул и плюнул на улицу, в неугомонный шум ее, а потом глухо спросил:
— Портрет царя Ивана Грозного работы художника Васнецова — видели? То-то-с! Вот — царь для русского народа. Помните — глазок у него, косит чуть-чуть? Это — царский глаз. Всевидящее око. Такой царь все видит и никому не верит. Сам! Самость у него в каждом пальце. Пред ним тотчас как-то вытянешься и всего себя пощупаешь — все ли на тебе застегнуто? Царь царства, владыка владычества…
Бреев снова сел, облокотился о стол и продолжал более спокойно:
— Дальше рассказывать почти уже скучно. Оказался я сбитым с коня. Жил — как все, шапку носил — как все, а однажды открыл глаза: головы-то у меня и нету!
— А тут грянул четырнадцатый год, разразилась эта проклятая война. Ну, думаю, наступил конец России и надобно убираться куда-нибудь в щель поглубже, до конца дней. Решил ехать в Сибирь, откуда, через старца Федора Кузьмича, началось мое благополучие. Мы тогда, многие, думали, что немцы затолкают нас за Урал. Мы народ — знаем! Терпеть он способен, а сопротивляться — нет. Кроме того, поманило меня в Сибирь и еще одно обстоятельство: попала на глаза мои одна девушка, сибирячка, училась она в Казани, где у меня дом, книжная лавка, семья. Известно, что любовь годов не считает. Полюбили мы с ней друг друга, хотя мне за пятьдесят, а ей — двадцать. Я и говорю своим — жене, детям: «Работал я на вас всю жизнь, а теперь — довольно! Хочу сам жить. Беру пятьдесят тысяч, а все остальное и здесь и в Нижнем — ваше! Живите. Прощайте!» И — уехал.
— В Сибири случайно наткнулся на человека, знакомого с богатством земли, и — вот, занялся рудным делом. Надобно чего-нибудь строить, не привык я попирать землю праздными ногами. Мечту мою — потерял. Русь вижу в брожении и безумстве, извините! Народа своего — не узнаю. Конечно — не верю, что он долго будет колобродить и семечки лущить… Прижмут его к земле.
Бреев говорил нехотя и, видимо, не о том, что думал. Зеленоватые глазки его щурились, мерцали, снова я видел мелкие, острые искорки в потемневших зрачках. Он открывал рот, точно рыба, и быстро облизывал языком сухие темные губы. Вдруг, точно поперхнувшись каким-то словом, он взмахнул рукою, пресек свою речь, встал и схватился руками за спинку кресла. Было ясно, что у него неожиданно возникла какая-то жгуче волнующая мысль. Он прищурил глаза, острые волосы бровей его знакомо ощетинились и дрожали. Сухо покашливая, он снова заговорил почти шепотом:
— Человек живет мечтой, говорю я. Большое, говорю, надо иметь воображение, чтобы принять жизнь за благо, без всякой злобы, без противоречия, а так, просто, как материал для обработки разумом. Человек же и народ без мечты — слепорожденный… И — поэтому…
Он закашлялся, потер себе рукою грудь, глаза его все разгорались.
— Этим наклоном человеческой души надо уметь пользоваться. Умейте разжечь пред людьми какую-нибудь понятную им красоту, и — они за вами пешком по морю пойдут! И всё простят, забудут все грехи и ошибки. А — потому…
Схватив обеими руками мою руку, он крепко сжал ее.
— Ведь вы — тоже человек мечты! И вот сейчас пред вами к-какая благородная задача! Талант ваш в один час может исправить все…
Он точно бредил, дрожал весь и казался обезумевшим. Меня не очень удивило, когда он, дергая мою руку, зашептал в ухо мне:
— Спросите — как? Очень просто. В народе ходит сказание: неизвестный старец Федор Кузьмич — это Александр Благословенный, Григорий Распутин — сын русского царя от простой крестьянки, а цесаревич Алексей — сын Распутина, внук Александра Благословенного, цесаревич народной крови! Понимаете? Искупление! Все грехи прошлого, все ошибки омыты истинно русской, чисто народной кровью. Царь мужицких кровей, а?
— Ну, — пусть не так все это! пусть не так, но — поверьте же! — здесь правды не нужно, тут мечта нужна, на голой правде государства не построишь, нет такого государства! И вот, ежели бы вы талантом вашим послужили великому делу воскресения мечты, истинно государственной, подлинно русской…
Он поднял руки, точно возносясь, и с безумной — или детской? — улыбкой воскликнул хрипло, захлебываясь словами:
— И — подумайте! — а мне-то, Брееву-то, Васютке, Василью-то Иванычу — каково бы это? Начал я жизнь силою таинственного старца Феодора — а Федор-то ведь Филарет! — отец Михаила Романова! — и кончил бы я жизнь мою, вознеся имя его на высоту высот, а? Сказка? А?
Внизу, на улице, оглушительно шумел русский народ, разрушая, ломая тысячелетием созданную железную клетку государства…
В эту весну, с первых же ее теплых дней, на улицы Петербурга выползли люди фантастические, люди жуткие. Где и чем жили они до сей поры? Воображаешь, что в какой-то трущобе разрушен огромный уединенный дом, там все эти люди прятались от жизни, оскорбленные и отверженные ею. Навязчиво думается: они что-то забыли и вспоминают, тихо ползая по городу.
Они оборванны, грязны, видимо, очень голодны, но — не похожи на нищих и не просят милостины. Молчаливые, они ходят осторожно, смотрят на обыкновенных горожан с недоверчивым любопытством. Останавливаясь пред витринами магазинов, они рассматривают вещи глазами людей, которые хотят догадаться или вспомнить: зачем это нужно? Автомобили пугают их, как пугали деревенских баб и мужиков двадцать лет тому назад.