Книга о русских людях - Страница 63


К оглавлению

63

— Так что доказывать народу, будто Романовы — немцы, бесполезное дело. Хоть — мордва, я вам говорю, я же знаю народ! Ему нужно не многовластие, не аглицкий парламент, он механику, машину не любит, он тайну любит. Нужна ему власть великой единицы, хотя бы эта единица была круглым нулем, он сам наполнит нуль силой воображения своего — да, да!

— Договорю о письме вашем: я все-таки снял с него пяточек копий и кое-кому землякам сунул, а подлинник губернатору Хвостову отнес: «Вот, говорю, извольте видеть, что Горький пишет!» Зачем я сделал это? Надо же было познакомить нижегородцев с мыслями вашими, хотя мысли и вредные. Я ведь не на шутку патриот, и хоть вы отбились от своей стаи, а все-таки — нашего леса ягода. А губернатору передал письмо, чтобы отвести от себя вину в распространении копий.

— Очень хотелось мне возвратить вас в землю отечества ко дням торжественного празднования великих сроков нашей грозной державы — к 12-му, 13-му годам!

Бреев зажал уши ладонями и, раскачивая голову, мигая острыми глазами, пробормотал:

— Сбивает мысли мои этот счет назад: 13–12, а потом — 14, неправильна эта передвижка цифр! Ежели бы избрание Романовых состоялось в 11-м году, а разгром дванадесяти язык — как он был — в 12-м, так 14-го-то, может, и не было бы…

Выпустив голову из рук, он вздохнул и снова понесся:

— Мы, верующие в закон единовластия, собирались праздновать преодоление смуты и победу над Европой всемирно и громогласно с потрясающим великолепием и эдак бы с намеком: вот, мол, смотрите — Отечественная война против всей Европы, взятие Парижа, а — почему? Потому что триста лет назад Русь взята была счастливыми руками Романовых! Понимаете? Планчик этот родился в моей голове, и я даже отяжелел от разных соображений, как беременная женщина. Надо было так устроить, чтоб сияние празднеств затмило в памяти народа и горестную неудачу японской войны, и постыдные безумства, начатые Мазепой этим, Гапошкой-попом, и вообще все зловещие случаи прошлого, надо было показать солнечные дни истории нашей во всем их ослепительном великолепии.

Он подскочил в кресле, точно уколотый, и, упираясь ладонями в ручки его, наклонился вперед. Зеленая влага явилась на его глазах, потное, красное лицо побурело и расширилось, на скулах вздулись желваки, и ноздри раздулись. Он шевелил кадыком, как будто хотел проглотить что-то и — не мог. С минуту он не мог овладеть волнением своим, потом стер слезы со щек круглым жестом руки, криво усмехнулся и продолжал, все так же горячо, вполголоса, почти шепотом:

— Вдруг мне говорят: «Василий Иваныч, наш дружеский союз с Францией не позволяет шуметь по случаю Отечественной войны, а то союзники обидятся». Да-с, так и сказали! Возражаю: позвольте! Ежели мое умное лицо компаньону не нравится, так я должен дурацкую маску надеть? Так мы, говорю, глупую маску эту давно уже носим, и весьма правы те, кто смеется, указывая, что когда самодержавный монарх танцует с республикой, так, пожалуй, у монарха у первого голова закружится. Да уж и закружилась: вот — у нас парламентик шумит, и господин Милюков в президенты насыкается.

— Вы, конечно, знаете, что франко-русский альянс этот понимался «Союзом русского народа» как несчастная ошибка, как дружба ястреба с медведем: один — в небесах, другой — в лесах, и оба друг другу ни на что не нужны. Мы справедливо думали, что для нас была бы полезнее дружба с немцами, дружба каменная, железная, величайшей несокрушимости дружба!

— Одним словом: празднование поучительной Отечественной войны не удалось, поиграли кое-где, на площадях, «12-й год», музыку Чайковского, и на том — уснули.

— Тем более ожесточенно начал я готовиться к юбилейному торжеству трехсотлетия Романовых — царей. Позвал учеников Академии художеств: «Пиши, ребята, картины из жизни Нижнего Новгорода в 613-м году, расписывай гробницу Минина, действуй во всю силу души!» Ну, они действительно постарались, превосходные картины были написаны ими; я потом открытые письма напечатал с этих картин и расторговался ими в десятках тысяч. Нанял баржу, устроил на ней выставку картин и повез ее вверх по Волге: гляди, народ, на какие дела был ты способен! Народ шел тысячами. Смотрит, мычит… Эх, народ, народ… Чугунное племя.

Закинув руки, скрестив пальцы на затылке, Бреев поднял лицо к потолку и, закрыв глаза, долго молчал.

— Большие это были дни в жизни моей, высоко чувствовал я себя. Все парадно, празднично, по всем городам волжским звон колокольный, музыка, и как будто вся неприглядная жизнь наша вдруг стала императорской оперой. Высокие дни…

Он взял со стола чайную ложку, внимательно осмотрел ее и, не торопясь, задумчиво согнул ложку вокруг пальца кольцом. Положил ее на стол, вздохнул, облизал губы.

— Жил я тогда в опьянении всех чувств, и тут постиг меня оглушительный удар. Представили меня царю Николаю, он весьма обласкал и даже вот перстень подарил, с рубином. Н-но, известный содержатель цирков, Аким Никитин, тоже царским перстнем хвастался мне…

— С царем у меня было, примерно, так: верили бы вы в некоего недоступного для вас человека, думали бы вы, что в человеке этом соединены все допустимые достоинства, вся сила, мудрость и святость России, он — как бы духовный стержень, проницающий сквозь всё, ось народной жизни. И вдруг, волею безответной судьбы, поставлены вы глаз в глаз с этим человеком, и вдруг со скорбью, со страхом видите, что это — не то! Не то, чем жили вы, не ваша мечта. И блеск вокруг его и великолепие внешности, а всё — фольга! Так и я увидал пред собою не царя воображения моего, не владыку мечты и даже не большого человека, а — так себе человечка — на обыкновенных ногах. И даже как будто не умнее Василия Бреева, который, от юности своея, сам себе вожатый. А тут — обыкновенное лицо. Ну — ласковый, ну — приветлив, и — всё.

63