Вдумчиво, крепкими, тяжелыми словами, он рассказал: в глухое лесное село Заволжья учитель привез фонограф и в праздник в школе стал показывать его мужикам. Когда со стола, из маленького деревянного ящика, человечий голос запел знакомую всем песню, мужики встали, грозно нахмурясь, а старик, уважаемый всем селом, крикнул:
— Заткни его, так твою мать!
Учитель остановил аппарат, тогда мужики, осмотрев ящик и цилиндр, решили:
— Сжечь дьяволову игрушку!
Но учитель предусмотрительно запасся двумя валиками церковных песнопений. Он с трудом уговорил мужиков послушать еще, и вот ящик громко запел «Херувимскую». Это изумило слушателей до ужаса, старик же надел шапку и ушел, толкая всех, как слепой; за ним, как стадо за пастухом, молча ушли и мужики.
— Старик этот, — строго рассказывал Бугров, глядя в лицо мне прищуренными глазами, — придя домой, сказал своим: «Ну, кончено. Собирайте меня, умереть хочу». Надел смертную рубаху, лег под образа и на восьмой день помер — уморил себя голодом. А село с той поры обзавелось бесшабашными какими-то людьми. Орут, не понять — что, о конце мира, антихристе, о черте в ящике. Многие — пьянствовать начали.
Постучав по столу пухлым пальцем, он продолжал с тревогой и горечью:
— Бог дал человеку лошадь для работы, а тут по улице бежит вагон — кем движим? Неизвестно. Я ученых спрашивал: «Это что значит — электричество?» — Сила, говорят, а какая — неведомо. Даже — ученые! А каково мужику видеть это? Ведь ему не скажешь, что бог вагоны по улицам гоняет. А что не от бога, то — от кого? То-то. Да тут еще телефоны и всякое другое. У меня артельщик — умный парень, грамотей — до сего дня, к телефону подходя, — крестится, а поговорив, руки мылом моет — вон как! Всё — фокусы. Польза в них есть, я — не против этого, я только спрашиваю: как понять это мужику, лесному-то человеку? Зверя он тонко понимает, рыбу, птицу, пчелу, но — если деревянный ящик молитвы поет, значит — зачем церковь, поп и все прочее? Как будто не надобно церковь?! И — где в этом бог? Это он, что ли, ангела в ящик посадить изволил? Вопрос!
Откусив кусочек фруктового сахара, Бугров жадно выпил чай, вытер усы и продолжал, убедительно, тихо:
— Наступило время опасное, больших тревог души время! Вот вы говорите — революция, воскресение всех сил земли.
Какие силы-то, какие, откуда они? Народ этого не понимает. Вы забегаете вперед да вперед и все дальше, а мужик отстает все больше. Вот о чем подумай…
И вдруг предложил, почти весело:
— Поедемте со мною в Городец, разгуляемся?
Как земля, всякий человек облечен своей атмосферой, невидимым облаком истечений его энергий, незримым дымом горения его души.
Бугрова окружала атмосфера озабоченной скуки, но порою эта скука превращалась в медленный вихрь темных тревог. Он плутал, кружился по пустым своим комнатам, как пленный зверь, давно укрощенный усталостью, останавливался пред картиной Розы Бонёр и, касаясь тупым желтым пальцем полотна, говорил задумчиво:
— На земле-то, в садах у нас, будто и не бывает таких затейных цветов. Хороши. Не видал таких…
Казалось, что он живет, как человек, глазам которого надоело смотреть на мир и они слепнут, но иногда все вокруг его освещалось новым светом, и в такие минуты старик был незабвенно интересен.
— Вот говорите, — Маякин — лицо выдуманное? А Яшка Башкиров доказывает, что Маякин — это он, Башкиров. Врет! Он — хитер, да не так умен. Это я к тому, что цветы можно выдумать, а человека — нельзя! Сам себя он может выдумать, и это будет — горе его. Вы же сочинить не можете человека. Значит — похожих на Маякина вы видели. И, ежели имеются, живут люди, похожие на него, — хорошо!
Он нередко возвращался к этой теме.
— В театрах показывают купцов чудаками, с насмешкой. Глупость. Вы взяли Маякина серьезно, как человека, достойного внимания. За это вам — честь.
И, время от времени, все спрашивал:
— Так, значит, вы в ночлежном доме живали? До чего это не похоже на правду!
Однажды он спросил:
— А что вы — различие между людями видите? Примерно — различие между мною и матросом с баржи?
— Не велико, Николай Александрович.
— Вот и мне тоже кажется: не велико для вас различие между людей. Так ли это? По-моему, очень тонко надо различать, кто — каков. Надобно подсказывать человеку, что в нем его, что — чужое. А вы — как в присутствии по воинской повинности: годен — негоден! Для чего же годен-то? Для драки?
Пристукивая ребром ладони по столу, он сказал:
— В человеке — одна годность: к работе! Любит, умеет работать — годен! Не умеет? Прочь его! В этом вся премудрость, с этим безо всяких конституций можно прожить.
— Дай-ко ты мне власть, — говорил он, прищурив здоровый глаз до тонкости ножевого лезвия, — я бы весь народ разбередил, ахнули бы и немцы и англичане! Я бы кресты да ордена за работу давал — столярам, машинистам, трудовым, черным людям. Успел в своем деле — вот тебе честь и слава! Соревнуй дальше. А что, по ходу дела, на голову наступил кому-нибудь — это ничего! Не в пустыне живем, не толкнув — не пройдешь! Когда всю землю поднимем да в работу толкнем — тогда жить просторнее будет. Народ у нас хороший, с таким народом горы можно опрокинуть, Кавказы распахать. Только одно помнить надо: ведь вы сына вашего, в позывной час плоти его, сами к распутной бабе не поведете — нет? Так и народ нельзя сразу в суету нашу башкой окунать — захлебнется он, задохнется в едком дыме нашем! Осторожно надо. Для мужика разум вроде распутной бабы — фокусы знает, а душу не ласкает. У мужика в соседях леший живет, под печью — домовой, а мы его, мужика, телефоном по башке. Примите в расчет вот что: трудно понять, кое место — правда, кое — выдумка? Когда выдумка-то издаля идет, из древности, — так она ведь тоже силу правды имеет! Так что, пожалуй, леший, домовой — боле правда, чем телефон, фокус сего дня…