Мухи гудели. Кот равнодушен, неподвижен, в комнате пахнет кислой помадой…
Вскоре, заболев, я уехал в Крым и с той поры не встречал больше Анну Шмит, нижегородское воплощение Софии Премудрости.
В журнале «Врач» напечатана корреспонденция из Владивостока:
...Здесь среди босяков умер врач А. П. Рюминский. Когда несчастный заболел, его отвезли было в городскую больницу, но там его не приняли за неуплату денег за прежнее время, и А.П. пришлось умирать в участке. Босяки устроили покойному теплые проводы, причем один из них сказал следующую прощальную речь: «Ты жил между нами, покинутый и забытый своими… То горе жизни и те пороки, которые мы носили и делили вместе, были нашим общим несчастием. И вот мы здесь… собрались проводить тебя в желанную для всех нас могилу…»
Я дважды встречал этого человека: в 91-м году около Майкопа, на Лабе, а потом, лет через десять, в Ялте. На шоссе, над Лабою, компания ростовских босяков «била щебенку». Я набрел на них вечером, когда они, кончив работу, готовились пить чай. Толстый бродяга с длинной седою бородой озабоченно прилаживал чайник над маленьким костром; в стороне, под кустами, лежало трое его товарищей и сидел на куче булыжника кто-то в чесунчовом костюме, в широкой соломенной шляпе и белых туфлях. Он держал в пальцах папиросу, отсекал взмахами тоненькой трости серый дымок табака и, не глядя на людей, спрашивал их:
— Так — как же, а?
На синеватой воде быстрой Лабы колыхались кумачовые отблески зари; рыжая бритая степь дышала жаром, за рекою сверкали, точно груды парчи, огромные ометы соломы, в туманной дали поднимались к небу лиловые горы, и где-то далеко торопливо тарахтела молотилка.
Человек с опухшим лицом больного водянкой грубовато сказал:
— Вы, барин, бросьте очки втирать мне, я сам фельдшер…
— Вот как?
— Да. Так-то вот…
— Вот как? — повторил барин, помахивая тростью, отсекая дым. И, взглянув на меня странными глазами, спросил: — А вы кто, молодой человек?..
— Молодой человек, — ответил я; босяки одобрительно взглянули на меня.
Выпуклые глаза «барина» очень ярки и, улыбаясь насмешливой улыбкой, точно присасывались к лицу моему. Этот сухой, хватающий взгляд вызвал у меня неприятное ощущение щекотки и навсегда остался в памяти моей. Тонкое, холеное, чисто выбритое лицо человека было надменно. Когда один из босяков, лениво переваливаясь с бока на бок, коснулся его ног, человек быстро отдернул маленькие ноги свои и предостерегающе поднял трость белой изящной рукою. На пальце его — золотой перстень с крупным опалом, «камнем несчастия», в радужной игре опала было что-то общее с блеском глаз надменного человека. Ленивеньким, но раздражающим, задорным баритоном он все выспрашивал людей: кто они? Отвечали ему неохотно, грубо, но это не смущало его, он переводил крепко обнимающий взгляд с одного лица на другое и назойливо говорил:
— А что же будет, если все начнут жить так же безответственно, как вы?
— Мне какое дело? — сердито пробормотал фельдшер, а бородатый, у костра, спросил хрипящим голосом:
— Вы — кому отвечаете?
И победоносно добавил:
— То-то!
С чудесной быстротою, незаметно, степь покрылась южной ночью, на потемневшем небе вспыхнул густой посев звезд, на реке заколыхался черный бархат, засверкали золотые искры. В торжественной траурной тишине стал почему-то сильнее слышен горький запах дыма.
Люди, достав из котомок хлеб и вкусное сало, начали есть, а барин, щелкая тростью по своим туфлям, все спрашивал:
— Но что же будет, если порвать все связи с жизнью?
Седой угрюмо ответил:
— Ничего и не будет.
Где-то за рекою уныло скрипела арба, посвистывали суслики. Костер угасал, красненькие искры прыгали в воздух, бесшумно откатывались в сторону круглые угли сгоревших веток.
— Аркадий Петрович! — донесся издали звонкий женский голос. Человек с перстнем ловко встал на ноги, сбил пыль с брюк ударами трости и, сказав: «До свидания!» — пошел берегом реки в темноту. Его проводили молча.
— Кто это? — спросил я.
— А черт его знает…
— Тут, у казаков живет, на даче, что ли…
— Назвался — доктором.
Отвечали намеренно громко, явно желая, чтоб человек слышал, как говорят о нем. Тоненький рыжий босяк с язвами на лице вытянулся на земле вверх лицом и сказал:
— До звезды — не доплюнешь.
А фельдшер сердито проворчал:
— В Турцию надо пробираться, братья. Хороший народ турки. Надоело мне здесь…
…Однажды, не встретив Д. Н. Мамина-Сибиряка в городском саду Ялты, обычном месте наших свиданий, я пошел к нему в пансион и, войдя в комнату Мамина, сразу наткнулся на выпуклые глаза. Яркий блеск их тотчас напомнил мне вечер на Лабе, босяков и доктора в чесунче.
— Вот, знакомьтесь, — сказал Дмитрий Наркисович, махнув на гостя короткой, толстой рукою, — интересная миазма!
Гость приподнял голову и снова опустил ее, упершись подбородком в край стола; так — голова его казалась отрезанной. Сидел он согнувшись, далеко отодвинув стул, руки его были скрыты под столом. С обеих сторон лысого черепа рогато и задорно торчали вихры сивых волос, открывая маленькие уши. Мочки ушей оформлены резко, как будто вспухли. На бритом лице воинственно топорщились серые усы. На нем синяя рубаха, оторванный ворот ее не застегнут, обнажает кусок грязной шеи и мускулистое правое плечо. Сидит он так, как будто приготовился перепрыгнуть через стол, а под столом торчат его босые ноги в татарских туфлях. Зорко присматриваясь ко мне, он говорит знакомым ленивеньким баритоном: