Он считает эту чехарду «невыносимой», однако не настолько, чтобы отказаться видеть своего приятеля в гостях у себя. Чехарда возмущает его ум, но, кажется, не очень глубоко задевает чувство справедливости, и весьма возможно, что он с уверенностью ждет своей очереди превращать богатейших в беднейших. Все это похоже на карикатуру, на фарс, но — к сожалению, это «правда жизни», вызванная из недр деревенской зоологии лозунгом «Грабь награбленное!»
Вот и грабят усердно «эти бедные селенья», с которых можно собирать по 85 тысяч рублей, грабят, ибо очень твердо запомнили неглупую поговорку, созданную цинизмом хищников и тупым отчаянием неудачников: «От трудов праведных не наживешь палат каменных». Каторжный мужицкий труд, целиком зависимый от благорасположения стихии и руководимый древними навыками, а не новейшими успехами знания, не способен развить вкус к «праведному», упорному и честному труду, а ход истории экономического развития России даже и кретина способен убедить в том, что поистине «собственность — есть кража».
И вот — грабят, воруют, поощряемые свыше премудрой властью, возгласившей городу и миру якобы новейший лозунг социального благоустройства:
— Сарынь на кичку! — что в переводе на языке текущего дня и значит:
— Грабь награбленное!
Вспоминаются стихи из фарса Шумахера:
Винить ли мужика за то, что он мужик?
От колыбели он быть таковым привык.
Винить следует не мужика — он только послушно идет по пути, предуказанному его темной воле людьми мудрыми, людьми разума.
У нас, на Руси, о культуре следует говорить бесконечно — и еще столько же.
Пришел ко мне поэт-самоучка, такой здоровый, гладкий молодец лет 20-ти, с добрыми — не без хитрецы — глазами, прочитал мне полсажени довольно немудрых стихов, и вдруг в ушах моих звучит следующее двустишие:
Лукавый тевтон, под искусною маской,
Задумал в Россию культуру ввести!
Спрашиваю поэта:
— Не объясните ли вы мне — что такое, по-вашему, культура?
Он придал недоделанному лицу своему выражение снисходительное и объяснил:
— Я понимаю культуру как всякое стеснение человека, примерно: организации, партии и вообще все, что против свободы личности.
— Вы анархист?
— Нет, я с ними поссорился, они тоже — партия и заставляют книги читать.
— А вы не любите читать?
— Романы и стихи читаю, только не очень, это мне мешает свои стихи сочинять, начитаешься, а у самого ничего уж и не выходит. Поэт должен беречь себя, никому не поддаваться, а черпать вдохновение из своей души.
— Какие же вы стихи читали?
— Северянина, потом еще некоторых… много! Только согласен с одним — не помню имя, — который говорит:
Не учись по этим книгам,
Что лежат перед тобой,
Лицемеры их писали,
Вознесенные толпой…
Это очень верно сказано — вы согласны?
— Разные книги есть…
Он живо перебил меня:
— Нет, для поэта всякое чужое — вредно, он должен жить только своим. Да и все вообще русские должны жить своим, мы народ особенный, вот — никто не может отказаться воевать, а мы отказались!
— Ну, где же отказались? Друг друга-то бьем, и прежестоко!
— Это наше внутреннее дело. А немецкой или французской культуры все-таки не примем — вон, они дерутся, как звери, все одно! Срам!
— Вы — крестьянин?
— Да. Только я не считаю себя никем, я не люблю деревню и мужиков тоже, это люди чужие мне, понять меня они не могут.
Круглое полудетское лицо его стало грустно, светлые глаза обиженно прищурились, он погладил чистенько вымытой рукой волосы, завитые на концах в колечки, и тяжело вздохнул. Совсем — страдалец. Непонятая душа.
Когда я сказал ему, что, на мой взгляд, он не умеет писать стихов и что ему нужно учиться, он не поверил мне, но, кажется, не очень обиделся.
— Учиться, — сказал он, задумчиво хмурясь, — значит — быть, как все? Не гожусь я для этого, я хочу жить сам по себе. Гимназисты, студенты — все одинаковы. Нет, уж я как-нибудь сам добьюсь…
Он ушел огорченный, и я знаю, что года два-три, а может, и пять он бесполезно для себя убьет, «добиваясь» неосуществимой для него возможности быть непохожим на других.
А через пять лет он приткнется к какому-нибудь сытному делу и будет делать его неглупо, не очень охотно, будет жить с великой обидой на людей вообще и с презрением ко всем, кто — так или иначе — будет зависим от него.
Г-жа З.Г. пишет мне:
«Я могу представить себе десятки, даже сотни мужиков, способных принять культуру, но когда я подумаю, что все мужики и бабы научатся чистить ногти или сморкаться в платки — это кажется мне смешной утопией».
Ветеринар А.Н. рассуждает о культуре так:
«В самом слове «культура» ясно виден ее смысл — культ, религия. Культура может развиваться только на религиозной почве, и это будет истинная культура, а все остальное — культура вещей, внешнее и от лукавого. В эти дни, когда человек озверел, спасти его может только возвращение к Богу, ко Храму, к наивной вере: «Будьте, как дети», — вот, что надо сказать людям, вот, чему надо их учить, а вы учите — будьте, как звери. Это — влияние германское, влияние поганых книг Ницше, Маркса, Конта и других иезуитов, придумавших все эти идеи специально только для нас, русских, ибо немец знает, что мы падки на идеи, как жерех на навозных червей».
«Противно и гадко говорить о культуре, когда мужики сыты, а интеллигенция голодает», — пишет учительница, а «группа молодежи» убеждена: