А смысл жизни и оправдание всех мерзостей ее только в развитии всех духовных сил и способностей наших.
«Об этом — преждевременно говорить, сначала мы должны взять в свои руки власть».
Нет яда более подлого, чем власть над людьми, мы должны помнить это, дабы власть не отравила нас, превратив в людоедов еще более мерзких, чем те, против которых мы всю жизнь боролись.
Стоит на берегу Фонтанки небольшая кучка обывателей и, глядя вдаль, на мост, запруженный черной толпою, рассуждает спокойно, равнодушно:
— Воров топят.
— Много поймали?
— Говорят — трех.
— Одного, молоденького, забили.
— До смерти?
— А то как же?
— Их обязательно надо до смерти бить, а то — житья не будет от них…
Солидный, седой человек, краснолицый и чем-то похожий на мясника, уверенно говорит:
— Теперь — суда нет, значит, должны мы сами себя судить…
Какой-то остроглазый, потертый человечек спрашивает:
— А не очень ли просто это — если сами себя?
Седой отвечает лениво и не взглянув на него:
— Проще — лучше. Скорей, главное.
— Чу, воет!
Толпа замолчала, вслушиваясь. Издали, с реки, доносится дикий, тоскливый крик.
Уничтожив именем пролетариата старые суды, г.г. народные комиссары этим самым укрепили в сознании «улицы» ее право на «самосуд» — звериное право. И раньше, до революции, наша улица любила бить, предаваясь этому мерзкому «спорту» с наслаждением. Нигде человека не бьют так часто, с таким усердием и радостью, как у нас, на Руси. «Дать в морду», «под душу», «под микитки», «под девятое ребро», «намылить шею», «накостылять затылок», «пустить из носу юшку» — все это наши русские милые забавы. Этим — хвастаются. Люди слишком привыкли к тому, что их «сызмала походя бьют», — бьют родители, хозяева, била полиция.
И вот теперь этим людям, воспитанным истязаниями, как бы дано право свободно истязать друг друга. Они пользуются своим «правом» с явным сладострастием, с невероятной жестокостью. Уличные «самосуды» стали ежедневным «бытовым явлением», и надо помнить, что каждый из них все более и более расширяет, углубляет тупую, болезненную жестокость толпы.
Рабочий Костин пытался защитить избиваемых, — его тоже убили. Нет сомнения, что изобьют всякого, кто решится протестовать против «самосуда» улицы.
Нужно ли говорить о том, что «самосуды» никого не устрашают, что уличные грабежи и воровство становятся все нахальнее?
Но самое страшное и подлое — в том, что растет жестокость улицы, и вина за это будет возложена на голову рабочего класса: ведь неизбежно скажут, что «правительство рабочих распустило звериные инстинкты темной уличной массы». Никто не упомянет о том, как страшно болит сердце честного и сознательного рабочего от всех этих «самосудов», от всего хаоса расхлябавшейся жизни.
Я не знаю, что можно предпринять для борьбы с отвратительным явлением уличных кровавых расправ, но народные комиссары должны немедля предпринять что-то очень решительное. Ведь не могут же они не сознавать, что ответственность за кровь, проливаемую озверевшей улицей, падает и на них, и на класс, интересы которого они пытаются осуществить. Эта кровь грязнит знамена пролетариата, она пачкает его честь, убивает его социальный идеализм.
Больше, чем кто-либо, рабочий понимает, что воровство, грабеж, корыстное убийство — все это глубокие язвы социального строя, он понимает, что люди не родятся убийцами и ворами, а — делаются ими. И — как это само собой разумеется — сознательный рабочий должен с особенной силой бороться против «самосуда» улицы над людьми, которых нужда гонит к преступлению против «священного института собственности».
Приехал ко мне из провинции человек — один из тех неукротимых оптимистов, которые, «хоть им кол на голове теши», не унывают, не охают и которых, к сожалению, мало у нас на Руси. Спрашиваю его:
— Ну, что у вас нового, интересного?
— Немало, государь мой, немало; а самое интересное и значительное — буржуй растет! Удивляетесь, смеетесь? Я тоже сначала удивлялся, но не смеясь, а печально, ибо — как же это? Социалистическое отечество, и вдруг — буржуй растет! И такой, знаете, урожай на него, как на белый гриб сырым летом. Мелкий такой буржуй, но — крепкий, ядреный. Присмотрелся внимательнее и решил: что ж поделаешь? Игра судьбы, которую на кривой не объедешь, рожон истории, против которого не попрешь.
— Но — позвольте! Откуда же буржуй?
— Отовсюду: из мужика, который за время войны нажил немножко деньжат, немножко — тысячи три, пяток, а кто и двадцать! Помещика пограбил — тоже доход не безгрешен, а — хорош. И все это неверно говорится и пишется у вас, что мужик будто стал пьяницей, картежником, — пьют те, которые похуже, кому не жить; пьет сор деревенский, пустой народишко, издавна отравленный водкой, — ему все равно при всяком режиме вырождение суждено и смерть! Он, действительно, пьет разные мерзости, отчего и умирает весьма быстро, тем самым освобождая деревню от хулиганства и всякой дряни. Тут действует один суровенький закончик: как холера является экзаменом на обладание хорошим желудком, так алкоголизм — экзамен общей стойкости организма. Нет, дрянцо человечье вымирает; конечно — жаль, но все-таки — утешительно! А что в карты играют жестоко — это верно! Денег очень много у всех, ну и — балуются. Но примите во внимание, что выигрывает всегда наиболее хладнокровный и расчетливый игрок, так и в этом нет беды. Идет законный подбор: сильный одолевает слабого.